Он подмигнул малышу.
— Но только не меня.
Закончив с подносом, малыш улыбнулся. Толстяк всегда говорил очень интересно, и малыш часто улыбался. Вернувшись домой от толстяка, он иногда записывал эти — сам толстяк называл их «перлами крупногабаритной мудрости» — изречения своего необъятного друга. Толстяк говорил с ним как с настоящим человеком, а не как с ребенком, над которым все смеются или сюсюкают невыносимо писклявым голосом. Малышу это нравилось. Очень нравилось.
— Ну, чего же ты застыл, разинув рот? — спросил толстяк. — Господи, даже Федор Евтищев, более известный как «собаколицый мальчик Джо-Джо», и тот не таращился с таким отсутствующим видом, как ты сейчас. Давай, присоединяйся, накладывай себе. У тебя молодой, растущий организм, пора начать наш роскошный банкет!
А как толстяк ел! Незабываемое зрелище. Каждый кусок пиццы, каждую порцию жареных овощей, каждую полоску чесночного хлеба, ложку пудинга или тонкий кусочек пахлавы он изучал с пристальным вниманием ювелира, рассматривающего редкий и ценный камень. Иногда он даже прерывал исследования, чтобы выдать нечто вроде:
— Хруст пиццы похож на отголоски далекой грозы летней полночью, когда ты еще достаточно молод и веришь, что где-то там, в небесах, скрываются корабли марсиан…
Или:
— Ничто, я повторяю, ничто не сравнится с жарким духом еще теплой, только что из печки, буханки хлеба, разломленной пополам; такое удовольствие — представить, как бабушка пекла его всю ночь, потому что ты у нее в гостях, а ей уже некому печь после кончины дедушки…
Или:
— Ощущения от первого глотка холодного лимонада — словно чудесная ледяная птица расправляет крылья у тебя в груди, передавая тебе дар полета, и с каждым глотком ты поднимаешься все выше, оставляя позади всю людскую жестокость…
Или:
— Смертный грех, когда человек быстро проглатывает бесподобный, поистине изумительный чизбургер; неважно, ешь ли ты в ресторане или дешевой забегаловке: кто-то взял на себя труд приготовить его своими руками, и этот труд нужно уважать, даже если повар никогда не узнает, как ты восхищен его умением обращаться с грилем и лопаткой.
Не только рассуждения, но сам звук трапезы толстяка был подобен музыке: мягкое чавканье больших губ, сопровождаемое литаврами столовых приборов; глубокий бас периодических отрыжек; длинные гобойные ноты меланхоличного бурчания в желудке; и триумфальные глиссандо рояля в финале симфонии в момент, когда толстяк убирал салфетку, откидывался на подушки и удовлетворенно вздыхал.
Сегодняшняя трапеза не была исключением, но в этот день толстяк, казалось, светился изнутри от каждого прожеванного кусочка, каждой облизанной ложки, каждой крошки, подобранной с кончиков пальцев. Малыш подумал, что в жизни не видал более счастливого человека, но, почти закончив трапезу, толстяк остановился, словно увидев где-то вдалеке нечто невероятно угнетающее.
— Должен признаться, мальчик, это, без сомнения, была лучшая последняя трапеза, которую только можно пожелать, и разделить ее я не хотел бы ни с кем другим.
— Последняя? — спросил малыш, чувствуя, как сжимается его желудок и комок подкатывает к горлу.
— Боюсь, что так. Пора мне заснуть вечным сном, протянуть ноги, увидеть свет, найти поля удачной охоты, отправиться к праотцам и порвать гарантийный талон. Будь добр, передай мне вон тот черный футляр с тумбочки.
Малыш послушался и спросил:
— А что там?
— Для всех, кому придет в голову поинтересоваться — а таких будет немного, — это мои диабетические инъекции.
— Но там… не они, ведь так?
Толстяк улыбнулся.
— Видишь? Ты в который раз доказываешь, что я в тебе не ошибся. Смышленый, умный мальчик. Добрый, смелый — как ты запутываешь следы, добираясь сюда, не давая им возможности найти этот дом. Если бы они вошли сюда и увидели, что я достиг размеров небольшой планеты, то поняли бы, что я и не пытался стать эстетически установленным, и поместили бы меня под арест. Не думай, мальчик мой, что и ты избежал бы сурового наказания, хотя, думаю, оно и рядом не стояло бы с тем, что обрушилось бы на мою голову, как проклятие с небес. Они, без сомнения, распорядились бы разобрать одну или две стены моего дома, чтобы крану было удобнее вытащить меня наружу и водрузить на платформу грузовика. Я отказываюсь подвергаться публичному унижению, чтобы меня поднимали в воздух, словно какого-то вьетнамского слона, и везли в одно из этих «исправительных учреждений», где меня, в конце концов, усыпили бы, как бродячую собаку. Нет, спасибо большое, мне такого не надо.
Он раскрыл футляр и вынул первый из трех шприцов.
— Если мне уготован подобный конец, то лучше я уйду со сцены по собственному сценарию.
Введя в вену содержимое первого шприца, толстяк взглянул на своего последнего сотрапезника и сказал:
— Позволь мне признаться, что для меня было большой честью и удовольствием проводить время в твоей компании, дорогой разносчик и мой лучший друг.
— Правда? — ахнул малыш. — Я ваш лучший друг?
— Лучше не бывает, — ответил толстяк, вдвигая поршень второго шприца. — И я буду скучать по тебе до скончания времен.
— Я тоже буду скучать. Вы мой единственный друг.
Глаза толстяка подернуло поволокой.
— Гляди ж ты, барыга не соврал, сказав, что это самая сильная дрянь из всех, что есть в продаже.
Он взял третий шприц.
— Послушай меня. Когда я усну, никому не сообщай хотя бы день. Обещаешь?
— Обещаю.
— Я тебе верю. Хочу, чтобы тебе хватило времени… времени…